— Вот я этою преградой и уязвлен.
— Но ты… ты того… мужайся… грех… потому воля… определение…
— Ну, когда ж я и определением уязвлен!
— Но что же ты это зарядил: уязвлен, уязвлен! Это, братец, того… это нехорошо.
— Да что же осталось хорошего! — ничего.
— Ну, а если и сам понимаешь, что мало хорошего, так и надо иметь рассудок: закона природы, брат, не обойдешь!
— Да про какой вы тут, отец Захария, про «закон природы»! Ну, а если я и законом природы уязвлен?
— Да что же ты теперь будешь с этим делать?
— Тс! ах, царь мой небесный! Да не докучайте вы мне, пожалуйста, отец Захария, с своими законами! Ничего я не буду делать!
— Однако же, неужто так и будешь теперь все время лежать?
Дьякон промолчал, но потом, вздохнув, начал тихо:
— Я еще очень скорблю, а вы сразу со мной заговорили. О каком вы тут деле хотите со мной разговаривать?
— Да поправляйся скорей, вот что, потому что ведь хоть и в скорбех, а по слабости и есть и пить будем.
— Да это-то что, что про это и говорить? Есть-то и пить мы будем, а вот в этом-то и причина!
— Что, что такое? Какая причина?
— А вот та причина, что мы теперь, значит, станем об этом, что было, мало-помалу позабывать, и вдруг совсем, что ли, про него позабудем?
— А что же делать?
— А то делать, что я с моим характером никак на это не согласен, чтоб его позабыть.
— Все, братец, так; а придет время, позабудешь.
— Отец Захария! Пожалуйста, вы мне этого не говорите, потому что вы знаете, какой я в огорчении дикий.
— Ну вот еще! Нет, уж ты, брат, от грубостей воздерживайся.
— Да, воздерживайся! А кто меня от чего-нибудь теперь будет воздерживать?
— Да если хочешь, я тебя удержу!
— Полноте, отец Захария!
— Да что ты такое? Разумеется, удержу!
— Полноте, пожалуйста!
— Да отчего же полноте?
— Да так; потому что зачем неправду говорить: ни отчего вы меня не можете удержать.
— Ну, это ты, дьякон, даже просто нахал, — отвечал, обидясь, Захария.
— Да ничуть не нахал, потому что я и вас тоже люблю, но как вы можете меня воздержать, когда вы характера столь слабого, что вам даже дьячок Сергей грубит.
— Грубит! Мне все грубят! А ты больше ничего как глупо рассуждаешь!
— А вот удержите же меня теперь от этого, чтоб я так не рассуждал.
— Не хочу я тебя удерживать, да… не хочу, не хочу за то, что я пришел тебя навестить, а ты вышел грубиян… Прощай!
— Да позвольте, отец Захария! Я совсем не в том смысле…
— Нет, нет; пошел прочь: ты меня огорчил.
— Ну, бог с вами…
— Да, ты грубиян, и очень большой грубиян.
И Захария ушел, оставив дьякона, в надежде, что авось тому надоест лежать и он сам выйдет на свет; но прошла еще целая неделя, а Ахилла не показывался.
— Позабудут, — твердил он, — непременно все они его позабудут! — И эта мысль занимала его неотвязно, и он сильнейшим образом задумывался, как бы этому горю помочь.
Чтобы вызвать Ахиллу из его мурьи, нужно было особое событие.
Проснувшись однажды около шести часов утра, Ахилла смотрел, как сквозь узенькое окошечко над дверями в чуланчик пронизывались лучи восходящего солнца, как вдруг к нему вбежал впопыхах отец Захария и объявил, что к ним на место отца Туберозова назначен новый протопоп.
Ахилла побледнел от досады.
— Что же ты не рад, что ли, этому? — вопросил Захария.
— А мне какое до этого дело?
— Как какое до этого дело? А ты спроси, кто назначен-то?
— Да разве мне не все равно?
— Академик!
— Ну вот, академик! Вишь чему вы обрадовались! Нет, ей-богу, вы еще суетны, отец Захария.
— Чего ты «суетный»? Академик — значит умный.
— Ну вот опять: умный! Да пусть себе умный: нешто мы с вами от этого поумнеем?
— Что же это, — стало быть, ученого духовенства не уважаешь?
— А разве ему не все равно, уважаю я его или не уважаю? Ему от этого ничего, а я, может быть, совсем о чем важнее думаю.
— О чем; позволь спросить, о чем?
— О вчерашнем.
— Вот ты опять грубишь!
— Да ничего я вам не грублю: вы думаете, как бы нового встретить, а я — как бы старого не забыть. Что вы тут за грубость находите?
— Ну, с тобой после этого говорить не стоит, — решил Захария и с неудовольствием вышел, а Ахилла тотчас же встал, умылся и потек к исправнику с просьбой помочь ему продать как можно скорее его дом и пару его аргамаков.
— На что это тебе? — спрашивал Порохонцев.
— Не любопытствуй, — отвечал Ахилла, — только после, когда сделаю, тогда все и увидишь.
— Хоть скажи, в каком роде?
— В таком роде, чтобы про отца Савелия не скоро позабыли, вот в каком роде.
— Пусть отец Захария о нем чаще в слове церковном напоминает.
— Что отец Захария может напоминать? Нет, он нынче уже науки любит, а я… я по-старому человека люблю.
На этом кончились переговоры, и имущество Ахиллы, согласно его желанию, было продано.
Оставалось смотреть, что он теперь станет делать.
Дьякон получил за все ему принадлежавшее двести рублей; сунул оба билетика в карман нанкового подрясника и объявил, что идет в губернию. Он уже отрубил себе от тонкой жердины дорожную дубинку, связал маленький узелок, купил на базаре две большие лепешки с луком и, засунув их в тот же карман, где лежали у него деньги, совсем готов был выступить в поход, как вдруг приехал новый протопоп Иродион Грацианский. Это был благообразный человек неопределенного возраста. По его наружному виду ему с одинаковым удобством можно было дать двадцать шесть лет, как и сорок.